• Приглашаем посетить наш сайт
    Гумилев (gumilev.lit-info.ru)
  • Письмо Успенского Успенской А. В. 10 мая 1872 г .

    25

    А. В. УСПЕНСКОЙ

    10 мая <1872 г.>

    по-русск <ому> ст <илю>

    Париж

    Любезный друг Бяшечка, прости, пожалуйста, что давно не писал. Здесь в Париже почти со второго дня моего приезда начались страшные холода и дождь и только пять последних дней стало снова тепло и хорошо. Холод был, пожалуй, получше петербургского: рам двойных нет, и притом окно от полу до потолка, запирается чуть-чуть, так как если мало-мальски хорошо на дворе - все окны отворены, и все комнаты видны с улицы как на ладони. Я одевался моим одеялом сверх двух одеял, которые уже были, и кроме их обыкновенно кладется на ноги большая, рыхлая, но очень легкая подушка, - и то бывало, иногда холодно. Все это время я по вечерам шатался в театры и кое-что читал из газет с лексиконом Ренара, который я купил здесь за 10 фр. Театры здешние мне очень нравятся. Они не так роскошны, как наши, и нет почти ни одного, который бы был так же велик, как любой из наших, но для публики они удобны: ложи первого яруса и следующих очень близко подвинуты к сцене, так что партер, кресла, тоже очень маленькие, находятся частью под ними. Певцу поэтому нет надобности драть горло и надседаться из всех кишок, чтобы его услыхали за версту, как у нас. В каждом театре дается какая-нибудь пьеса и притом каждый день одна и та же; так, в Водевиле идет "Рабагас", - осмеивающая революционеров, - в настоящую минуту она идет 110 раз. В театре ГЭТЭ (я пишу по-русски) - "Руа-Каротт", - идет в 133 раз. Но так как здесь театров более сорока и в каждом идет новая пьеса, то каждый день можно присутствовать при совершенно новом спектакле. Играют удивительно, разумеется, не все, но есть артисты, которые положительно выше всего, что только я имел случай видеть; и все это очень бедно сравнительно с нашим; например, в "Рабагасе" <артист> играет в самом изношенном фраке, который на нем сидит, однако, превосходно, но как играет! 0 <столе>тний старик и еще с отрубленными где-то пальцами <на п>равой руке, но это действительно король. "Roi Carotte" - ахинея, но постановка блистательная, и у нас ничего подобного никогда не бывало. Кроме множества театров, которые положительно набиты битком и при входе в которые при начале спектакля тянутся громадные хвосты народу, кроме театров, также каждый вечер полным-полнехоньки миллионы кафе-шантанов и балов. Кафе-шантаны находятся в Елисейских полях. Публика сидит на открытом воздухе и за место ничего не платит, достаточно спросить стакан (бок) пива, который стоит 30 сант., чтобы целый вечер с 7 до 10 часов слушать музыку и пение, которые происходят на эстраде напротив публики. Эстрада разрисована декорациями, где насажены в разных костюмах женщины, тоже для декорации, костюмы эти с них по окончании спектакля снимаются, и они уходят домой простыми горничными. На сцене, сидя на тронах и пьедесталах, они большею частью спят, так как днем работали часов с семи утра. Балы тоже устроены великолепно - тут сады, гроты, залы, оркестры, - что угодно, и это стоит за вход 50 сант., полфранка. Балы эти разные: на одних собираются художники со своими дамами и женами (Шато-Руж), на других - студенты с такими же дамами (Клозри де Лиля). Кутежа, пьянства нет никакого, - кроме пива, нет другого напитка, да и то пьют очень мало, идут танцы наподобие тех, как мы танцевали у Михайлов <ского>, с песнями, разговорами, - один кричит кукареку, все хохочут, все считают друг друга своими. Один легонько выбивал по моему плечу такт пальцем, другой подошел ко мне, обмахиваясь платком от жару после танцев, и гов <орит>: "Как вы думаете, теперь очень бы хорошо выпить воды". Я сказ <ал>: "Да". - "И отлично!" и ушел. Это все в одну минуту. Бобошка здесь пришелся бы кстати, - только он танцует хоть и ловко, но слишком однообразно: здесь, как в Клозри, танцуют кадриль сразу 1200 пар, по 300 в 4-х рядах, и каждый кавалер норовит выкинуть свою штуку. Действительно, здесь умеют веселиться, потому что, должно быть, умеют и работать, а если пляшут как безумные каждый вечер, то, стало быть, работают тоже без ума целый день и каждый день. Со мной в одном отеле живет литограф, который, работая с 8 ч. утра до 10 ч. вечера, получает в день 5 франков; и вечером он действительно беснуется на балу, тратя на это с пивом не более 1 1/2 фр.

    Жизнь здесь устроена очень умно. Я писал уже, что ложатся здесь очень рано. В 11 ч. почти нет нигде никакого движения. Встают тоже рано и, начиная с 10 ч., все кафе полны народом, идет завтрак. Завтракают все основательно: бульон, мясо, кофе. Для меня это оч <ень> хорошо, потому что часов с 11 или 12 мне всегда хочется есть, и в Петерб <урге> я непременно закусывал что-нибудь и от этого плохо обедал. Здесь же этот завтрак идет на целый день, и при беготне самой усиленной захочется есть не ранее 6 часов, но уж зато действительно захочется. Завтрак стоит 1 1/2 ф., обед 2 ф. 50 и при этом вот что можно иметь. Суп отличный, 3 блюда на выбор из мяса и рыбы, 1 зелень, 1 десерт (варенье, земляника) и 1/2 бутылки отличного вина, которое разбавляется водой. Сначала я пил так, без воды, но теперь решительно не могу и нахожу, что именно так и следует, климат что ли, но решительно иначе пить нельзя, да и то не выпьешь полбутылки; обед оканчивается в 7 ч., и с 1/2 8 начинаются театры. В театре в антрактах публика выходит на бульвары, в хорошую погоду, или в соседние кафе, которые все соединены с театром звонками (телеграфными), так что при начале акта из театра дают знать. У нас же в Петербурге никто не веселится, никто почти ничего не делает, от этого однако, что я только и делаю, <что> посещаю кафе-шантаны и балы по 50 <С?>, и что я могу разделять французское веселье. Вовсе нет: это веселье нам кажется глупостию, и долго его по своей глупости и забитости переносить не можешь: все неприлично, нехорошо, не так. Вальс, например, танцуют - тихо-тихо, почти на одном месте, вовсе не красиво, - словом, для нас это нисколько не интересно, точно так же как для французов нисколько не интересно наше идольское сидение на одном месте. Мы можем только поглядеть, как дикари, да пойти домой спать, а участвовать во всем этом невозможно. Вот <что можно> сказать худого о парижских театрах, - это, во 1-х, в антракты поднимается крик и гам от разно <счиков, кото>рые разносят апельсины, афиши, ноты того <романса> или песни, который только что понравился публике; в <течение 10> минут антракта этот гам и оранье не прекращаются ни на одну минуту, так что решительно оглохнешь; этот торговый элемент особенно противен, - он здесь везде, даже занавесь в театре, та, которая опускается на перемену первой, как у нас в Мариинском театре, расписана исключительно объявлениями; тут и машины, и клистиры, и мебель, и платье - все изображено в натуре с приличным форсом и с адресом, где все это можно получить. Все это очень портит впечатление.

    Но уж если есть безукоризненно приятное зрелище, так это Нотр-Дам - церковь Парижской божьей матери. Я попал туда в Троицу; служба была торжественная, но народу почти никого не было или было очень мало, все больше народ, который пришел поглазеть, посмотреть; один вошел даже в шапке и с сигарой, с дамой под руку. Это случилось, когда я выходил, и не знаю, что с ним было; говорят, что это не диво. Вообще нельзя сказать, чтобы народ был богомолен: наш лакей Жозеф ни разу не был в Нотр-Дам, а в церкви бывал только в детстве. Но для человека постороннего, не умеющего видеть и не привыкшего видеть во всем этом чепухи и мошенничества, которым прославилось духовенство и которое действительно по случаю своего мошенничества уважения не имеет, постороннего, как, например, для меня, знающего, как молятся наши в деревнях и городах простые люди под напев безголосого дьячка,- для меня в Нотр-Дам было что-то решительно необыкновенное, орган, пение, музыка, все это до того выразительно и сильно, что передать я не могу. Мастера были молиться, и с такими средствами можно было морочить народ. Нотр-Дам - церковь громадная, старинная, стекла в высоких окнах цветные, каждый шаг знаменит исторически, но и тут торгашество залезло как нельзя лучше: сесть на стул стоит 15 сантимов. Нотр-Дам оставила во мне славное впечатление, несмотря на всякую гадостную подкладку и барышничество. Я опять пойду туда и пробуду какую-нибудь целую службу. Потом, разумеется, надоест, но теперь хорошо с непривычки.

    Позади Нотр-Дам есть небольшое деревянное здание, - это морг, где хранятся мертвые; я был там, - за стеклянной стеной от полу до потолка сделано несколько железных коек, на которых при мне лежала девушка, совершенно еще молодая, лет 16, утонувшая, и какой-то солдат. Ничего ни отвратительного, ни страшного, - напротив, видна любовь к человеку. Позади этих коек вся стена (задняя) увешана разным тряпьем, платьем, тут - штаны, юбки, жилеты, сапоги, найденные на мертвых. Толпа постоянно большая. "Нет", "нет", - говорила при мне старушка, - "не она"... и еще рассматривала. Она, должно быть, искала кого-нибудь из своих.

    Где я еще был и что видел? Был я в Пантеоне, - или, как его теперь окрестили, церковь св. Женевьевы. Это почти то же, что наш Исаакиевский собор, только гораздо больше и выше и без четырех колоколен, которые у Исаакиев <ского> соб <ора> по углам. В Пантеоне погребены разные знаменитости: Вольтер, Ж < Ж. Руссо и пр. Из гроба Руссо высунута рука с факелом, - рука, конечно, каменная, но впечатление есть. Все эти знаменитости погребены под Пантеоном в катакомбах, совершенно темных, куда нужно идти со свечой, с фонарем и где без толпы - было бы страшно ходить. Проводник - официальный в военной форме и в треугольной шляпе. Кроме гробов знамен <итых;> людей, Пантеон известен эхом, под самой серединой церкви во тьме кромешной. Здесь проводник останавливается и начинает разговаривать громко, - эхо отвечает еще громче и сию же минутку, потом проводник стреляет из духового пистолета, и эти выстрелы (несколько) - во множестве повторяются со всех сторон; все это в темноте и под землею, где надо держаться за соседа, потому что свет от фонаря бегает только по полу, - очень неприятно и вообще ничего не значит. Но в Пантеоне есть и такое, что кое-что значит. Это портик. Портик, то есть вход, совершенно такой же, как в Исаакиев <ском> соборе, хотя, например, со стороны севера: те же колонны, потом площадка, потом стена, в которой дверь в самый храм; так вот эта-то стена, сажен с 15 вышиною, до сих пор исстреляна миллионами пуль, которые не попали, в камень, а только обожгли его, чуть сшибли, примерно, такими звездами . Этими пулями исстреляны также статуи, стоящие по бокам входной двери, и теперь снизу загорожены досками: здесь, на этом самом месте версальцы в прошлом году 21-го мая расстреляли 450 коммунистов, вся площадка была залита кровью, - и теперь даже кровь так въелась в камень, что, как ни отчищали ее, пегие пятна видны. Я на этой площадке простоял час, словно помешанный или в столбняке,- ноги мои словно прилипли к тому месту, где умерло столько народа. В то же время по этим пятнам бегали дети, играли в лошадки;. тут были и собаки. Французы больше любят животных, чем немцы. Тут собачка идет непременно с зелененьким или розовеньким бантиком, и где? не на шее, а на лбу: повязано это очень мило, особенно у собак с густой шерстью. Нашему Тюньке нужно бантик на шею. Детям здесь раздолье: целые дни они на воздухе, в садах, - сады прелестные, Люксембург, Тюльери: тут постоянно писк, визг, беготня. И комедийки маленькие представляют. При мне шла комедия, где <представляют> точно так же помирает - хохочет над этой историей, как и сын. Вот старушка, такая же измученная, как моя Надежда Глебовна, а забралась на стул и смеется беззубым ртом. Еще чаще всего хожу я в Лувр. Вот где можно опомниться и выздороветь. Тут собрано столько искусства и такого дорогого, что каждая песчинка стоит не миллионов, а слез. Тут больше всего и святей всего Венера Милосская. Это вот что такое: кроме Лувра, я был в Люксембурге и на современной художеств <енной> выставке; в Люксембурге собраны произведения художников империи примерно с прошлого столетия. На выставке - тех же и новых художников за последние несколько лет; везде, и в Люксем <бурге> и на выставке, есть целые сотни венер, т. е. голых баб в разных видах для стариков, и я заметил, что, кроме известного впечатления, в них нет другой мысли; одна прикрывается рукою, другая лежит спиной, третья поджав ноги, четвертая спит навзничь, - словом, бездна. Чем ближе к современности, тем хуже: изображаются девочки лет по 13,- с наивнейшим выражением лица, шепчущие на ухо сатиру что-то, должно быть, скабрезное, потому что тот улыбается самым подлым образом. Когда я смотрел всю эту мерзость запустения, мне вдруг необыкновенно полюбилась Венера Милосская, которую я, признаться, видел, но не понял сначала. Какое сравнение с этими, не имеющими мысли, женскими телами и той: та, старая, чуть не развалившаяся статуя, с попорченной щекой, с прогнившими в алебастре щелями от ветхости, с обломанными руками, высокая, выше 13-летних венер настоящего времени <в> два раза, с лицом, полным ума глубокого, скромная, мужественная, мать, словом идеал женщины, который должен быть в жизни, - вот бы защитникам женского вопроса смотреть на нее. Она вся закрыта,- у нее видны- лицо, грудь и часть бедер, но это действительно такое лекарство, особенно лицо, от всего гадкого, что есть на душе, - что не знаю, какое есть еще другое? В стороне от этой статуи (я хочу написать о ней Ярошенке, но думаю, что он не поймет всего) - стоит диванчик, на котором больной и слепой Гейне каждое утро приходил сюда и плакал.

    Да! Лувр - это великий целитель. Я хожу туда чуть не каждый день. Дряни и мерзости тоже больно много, но и красоты не сосчитаешь сразу.

    толкается, сердится и ждет не дождется, пока пустят воду, - а ее нарочно томят. В другой раз я ездил с одним молодым профессором Киевского университета, - молоденький мальчик, который жил в Чернигове и всех моих знакомых знает, - человек хороший, и я думаю со временем перебраться в его отель, там дешевле, да и он сам меня упрашивает и все мне разъясняет и переводит с большим удовольствием. Так с этим господином мы отправились (и Н <иколай> Ев <графович" в Версаль, чтобы попасть в Национ <альное> Соб <рание>. Нас туда не пустили (Версаль вроде опрятного Ельца, в 3000 раз лучше, конечно, изящнее, больше - но по скуке то же самое: нигде нет человека, пыль, а в казармах раздается солдатский рожок), и мы пошли в Военный суд, в котором судят коммунистов. Суд помещается в казармах, где весь двор уставлен пушками, впрочем безвредными. Комната суда - вроде какого-то подвала, с грязными и гадкими скамейками, с желтыми ржавыми занавесками и т. д. Когда мы пришли, суд еще не начинался, и судьи разговаривали с какими-то дамами, должно быть, женами друг друга. Смеялись и хохотали. Это всё солдаты с самыми истасканными рылами, с седыми волосами, расчесанными и примазанными густо помадой, с пробором на затылке. Суд начался очень скоро, и эти судьи, усевшись на свои места, продолжали перемигиваться с дамами, тогда как один из них - председатель судил, т. е. ругался с подсудимыми, как у нас ругаются мужики; подсудимые большею частью вовсе не напоминают тех революционеров, которым ничего не стоит пропороть ближнему живот. Это простые люди, бедны, но одеты прилично (вроде портного Петра, только лицо похуже и больное и испуганное). Все они более года как сидят в тюрьмах и на галерах. Обвиняется один в том, что взят с оружием в руках. - Откуда у вас оружие? - Я был назначен капитаном Нац <иональной> гв <ардии>вы смели быть капитаном? - Меня назначили, г-н председ <атель>! я пришел в Париж зуавом, а когда версальцы обложили город, меня назначили капитаном, я не мог отказаться, меня бы застрелили!!! Больше ничего.- Его прерывают и приказывают говорить прокурору. Прокурор военный. Он в двух словах говорит просто: подсудимого надо сослать в каторжные работы. - Защитник, ваше слово. - Защитник (т <оже> военный) нехотя и почти с улыбкой говорит: "Я прошу снисхождения." Через 2 минуты подсудимому объявляют решение, по которому он на 20 лет ссылается в Нов <ую> смысле. Подумай, некоторые не отвечают ни слова и, зная над собой силу, просто молчат и со всем соглашаются. Один стоял, опустив руки, как плети,- и повесив голову, словно бы действительно она у него отвалилась на грудь. Казалось, он был в столбняке. С самым скверным впечатлением вышли мы отсюду и пошли пешком за несколько верст от Версаля в Сатори, где расстреляли Росселя. Об этом я напишу завтра. Я очень рад, что познакомился с этим профессором, он сам подошел ко мне в русской церкви и заходит ко мне каждый день, мы вместе обедаем. Он много помогает мне в языке. Н <иколай> Е <вграфович> ничем не интересуется, и чорт его знает, зачем он сюда ехал: он ничего, но едва ли не глуп. С ним очень скучно, хотя он и добрый человек. С этим профессором мы будем шататься везде, да и шатаемся. Знает он много. Пиши мне покуда по старому адресу, потом через неделю-полторы я перееду, теперь заплачено, надо зажить. Друг мой милый! Целую тебя душевно, поправляйся здоровьем и поменьше беспокойся обо мне: мне лучше тебя, и я глубоко жалею, что нет тебя здесь. До завтра, милая

    Г. У.

    А <дели> С <оломоновне> поклон, а Тюньку поцелуй.

    Примечания

    25

    "Рабагас", "Руа-Каротт" - пьесы В. Сарду.

    Бобошка - прозвище корректора З-ского, близкого знакомого Н., К. Михайловского.

    ... - Впечатления от посещения Лувра впоследствии легли в основу очерка "Выпрямила" (1885).

    Профессор Киевского университета - историк И. В. Лучицкий.

    Раздел сайта: