• Приглашаем посетить наш сайт
    Фонвизин (fonvizin.lit-info.ru)
  • Крестьянин и крестьянский труд. VIII. Мишка

    I. Иван Ермолаевич
    II. Общий взгляд на крестьянскую жизнь
    III. Поэзия земледельческого труда
    IV. Не суйся!
    V. Смягчающие вину обстоятельства
    VI К чему пришел Иван Ермолаевич
    VII. Пастух
    VIII. Мишка
    IX. Узы неправды
    X. Результаты и заключение
    Примечания

    VIII. МИШКА

    Расскажу еще один небольшой эпизод из жизни Ивана Ермолаевича, который под влиянием "новых" для меня взглядов показался мне весьма привлекательным. Иван Ермолаевич задумал учить своего сына, одиннадцатилетнего мальчика. Необходимо сказать, что потребность учить и учиться была сознаваема Иваном Ермолаевичем в смутной степени. Обыкновенно он решительно не нуждался ни в каких знаниях, ни в каком учении. Жизнь его и его семьи, не исключая и одиннадцатилетнего сына, была так наполнена и так хорошо снабжалась знаниями, которые сама же и давала, что нуждаться в каком-нибудь постороннем указании, совете - словом, в чем-либо непочерпаемом тут же, на месте и на своем деле - даже не было и тени надобности. Но иногда, минутами, что-то неведомое, непонятное, что-то доносящееся из самого далекого далека пугало Ивана Ермолаевича. Ему начинало казаться, что где-то в отдалении что-то зарождается недоброе, трудное, с чем надо справляться умеючи. Он чувствовал собственную опасность так же, как по отдаленному звуку колокола догадывался, что где-то пожар и кто-то горит; и тут он догадывался, что есть какая-то беда, хоть и не знал доподлинно, кто горит и где и в чем беда. И в такие-то минуты он говорил: "Нет, надо Мишутку обучить грамоте. Надо!" Удивительно странные обстоятельства приводили его к этой мысли. Однажды во время косьбы зашли мы с ним в луга, арендуемые немцами курляндцами. Попался нам курляндец, сидит он на копне сена и что-то ест. Поглядели, ест рыбу. "Какая это рыба?" - спрашивает Иван Ермолаевич. "Салака!" - "Дай-ко отведать". Немец дал, Иван Ермолаевич поглядел на рыбу, повертел ее в руках, померил, откусил, пожевал и спросил: "Почем?" Немец сказал цену. Иван Ермолаевич доел рыбу, поблагодарил, и мы пошли дальше, и тут-то, ни с того ни с сего, Иван Ермолаевич вдруг вздохнул глубоко-глубоко и сказал: "Нет, надо Мишутку учить! пропадешь, верное слово, пропадешь! Ишь вон какую рыбу-то ест!" Или тоже поедет он куда-нибудь из дому, на мельницу, на станцию, наглядится там разных людей, наслушается в трактире за чаем разговоров разных и, подавленный всею массою их новизны, сделается как-то суше, жестче в обращении и твердит: "Надо! вот уберемся, отдам учителю".

    Но как только Иван Ермолаевич оставался дома, делал свои домашние дела, так все это в нем исчезало; он забывал, почему вдруг ему вздумалось чему-то учить Мишутку. Словом, только какой-то неприятный гнет, который он ощущал вне дома, какие-то неприятные, недобрые веяния времени, которых он тогда не мог бы высказать мало-мальски в определенной форме, только это и приводило его к мысли о необходимости учить сына. Иногда он заходил посоветоваться на этот счет и со мной. Но я уж до такой степени проникся взглядами Ивана Ермолаевича, что и сам не мог хорошенько определить, зачем собственно необходимо учить Мишутку? и главное, решительно не мог представить себе того, чему бы именно нужно было его учить. Поэтому в разговорах об учении мы с Иваном Ермолаевичем только твердили одно: "надо!" Он, чем-то угнетаемый, сидит, мрачно задумавшись, и твердит: "Нет, надо, надо!" И я ему отвечаю тем же: "Да, надо, Иван Ермолаевич!" - "Как же?" - говорит он, очевидно пытаясь подкрепить свои слова какими-нибудь основательными доводами, но обыкновенно ничем не подкрепляет, а так на слове и останавливался... Затем, помолчав довольно долго, вновь восклицал: "О-х, надо, надо. Нельзя без этого!" И я отвечал ему: "Да уж без этого... как же? Разумеется, надо!" - "А я-то про что ж? Я про то и говорю, что - надо! Больше ничего!" - "Конечно, нужно! Чего же тут?"

    Таким образом мы разговаривали с Иваном Ермолаевичем иногда очень долго и расходились, чувствуя ужаснейшую тяжесть на душе. "Надо, надо!", а сущность и цель Ивану Ермолаевичу неизвестны, непонятны, а я уж ленюсь разъяснять их, да и призабыл, чем именно это надо следует оправдать.

    С величайшею неохотою и как бы тяжестью на душе Иван Ермолаевич приводит намерение свое в исполнение. Уж давно убрались с хлебом, уж давно прошла осень, и начал устанавливаться зимний путь, а он все не везет Мишку к учителю, раздумывает, к кому отдать. Сначала думал было отдать учительнице, но на станции ему разъяснили, что учительница ничего не стоит.

    - Ты сам посуди, - говорили ему, - ну что она, баба, может? Ведь учение дело серьезное, ведь, братец ты мой, возьмем хоть твоего Мишку, ведь его обломать - ведь тут надобен какой учитель-то? Поди-ко, сшиби с него дурь-то! Ты думаешь, это легко? Нет, брат, запотеешь! Тут надо вот как: чтобы ни-ни, ни боже мой!.. Ну, где же тут бабе? Нет! Советую тебе учителя разыскать, которого посурьезнее - вот это так! Да чтоб он твоего Михаилу с первого слова осадил, чтобы без послабления, чтобы вогнал его в правило, установил в точке, остолбил его с бацу - вот из него дух-то этот, храп-то мужичий и выйдет вой! вот (показывает кулак), чтобы - аминь! ну тогда он очувствуется!.. А так-то из него в два года мужицкого духу не выбьешь... сделай милость! Я по себе знаю! Бывало, отец меня с глаз не спускал, как я стал учиться: так и стоит с палкой! как чуть отвернулся - я марш через забор... И что ж? Драл! да зато я теперича его поминаю добром, да! А кажется, как драл-то! До самого училища от дому неотступно, бывало, с хворостиной провожает. Чуть оглянусь - раз!.. Чуть в сторону - два! Бывало, боем, чисто одним боем, в школу-то вбивал! А то - бабе! Захотел ты от бабы порядку!

    Таким образом, решено было отдать Мишку учителю. Иван Ермолаевич нарочно съездил в одну из ближних деревень, где была земская школа, уговорится с учителем, и, наконец, настал день, когда надо было везти Михаилу в школу. До этой минуты на все разговоры об учении Михайло обыкновенно не отвечал ни одного слова. "Вот,- скажет Иван Ермолаевич, - скоро в школу повезу, смотри, учись!" Михайло молчит, не отвечает ни слова. Мальчик он был бойкий, веселый, разговорчивый, но как только дело или разговор касался школы, Михайло делался как каменный: не огорчается, не радуется, а смотрит как-то осторожно... В день отъезда Иван Ермолаевич сказал, наконец, с тяжелым вздохом:

    - Ну, Михайло, сейчас поедем. Мать, одень Мишку-то!

    Мать одевала его и плакала. Иван Ермолаевич также чуть не рыдал, не понимая, из-за чего должно происходить все это мучение. Но Михайло хоть бы словечко. Спросят его: "Рад ты, что в школе будешь учиться?" - Молчит.

    Спросят; "Чай, не любо в школу-то идти?" - Опять нет ответа.

    Но в самый день отъезда Мишка дал-таки свой ответ. Он скрылся в ту самую минуту, когда все было готово, когда уж работник подвел запряженную лошадь, когда и Иван Ермолаевич оделся и Мишку одели. Все время Мишка был тверд и молчалив, как железный, сам Иван Ермолаевич тяготился этим отъездом в школу гораздо больше, чем Михайло Иван Ермолаевич мучился этим отъездом, Мишка же только молчал. И вот в то время, когда Иван Ермолаевич нехотя и с глубоким сокрушением стал влезать в саяи и со вздохом произнес: "Ну, Михайло, полезай, брат", - оказалось, что Михайлы нет. Покликали, покричали - нет ответа. Принялись искать - опять нигде нет; оглядели все чердаки, все углы в доме и на дворе - нет Михайлы! Иван Ермолаевяч сильно затревожился. "Ведь спрашивал дьявола, - сердился он, - хочешь в ученье или нет? ведь молчит, как камень, дубина экая, а вот убег! Уж попадись ты мне, я из тебя выбью ответ!" Но этот гнев немедленно же сменялся в родительском сердце состраданием, и Иван Ермолаевич, видимо, глубоко сожалел, что затеял всю эту "музыку". "Жил бы, мол, так, вокруг дому, к работе привыкал, а то вот..." К вечеру мысли Ивана Ермолаевича окончательно склонились в пользу того, что всей этой музыки затевать было незачем. Надвигались сумерки, а Мишки не было. Всеми, не исключая работников, овладело глубокое уныние, которое сменилось искреннейшею радостью, когда один общий знакомый мужик из соседней деревни уж темным вечером привез Мишку домой. Все обрадовались, забыли всякие разговоры об ученье, всякие намерения "пробрать" и т. д. Спрашивали только, "не замерз ли", "чай, голоден", а работники, так те откровенно высказывали свое одобрение: "Ловко ты, Мишанька... Право, ловко!.."

    сараи и т. д., точно желал удостовериться, все ли на своих местах, все ли по-старому, все ли благополучно. Мишку уж и не спрашивали, хочет он учиться или нет.

    С неделю Иван Ермолаевич и не заикался о школе и ученье, он приходил в себя, у него были хлопоты с сеном, ему было не до того. Но опять пришлось ему побывать в людях, на станции, в городе - и опять он воротился с тревожными мыслями. "Нет, беспременно надобно учить. Ничего не поделаешь, не такое время".... И опять стал ожесточаться на Мишку. "Ну уж теперь я тебя туда завезу,- говорил он о Мишке,- ты у меня не убежишь... Я уж теперь знаю. Разговаривать не стану".

    И точно, Иван Ермолаевич перестал говорить с Михайлом о своем намерении, но вместе со мной заключил заговор. Не говоря никому ни слова, мы выберем любой день, посадим Мишку в сани и поедем в другую деревню за двенадцать верст, близ станции железной дороги. Там мы его сразу и заточим в школу и водворим в квартире. Там есть у Ивана Ермолаевича знакомые, которые будут присматривать, приглядывать, а в случае чего и по затылку дадут - ничего, выдержит! скотина добрая...

    Мишка ничего не подозревал, когда Иван Ермолаевич приказал заложить лошадь, объявив, что едет на мельницу. Он, как и всегда, помогал запрягать, причем любил дернуть лошади морду и вбок и кверху, и точно большой мужик загоготать на нее, и т. д. Когда лошадь была подана, Иван Ермолаевич внезапно объявил Михайле, находившемуся в избе: "Одевайся, со мной поедешь". Михайло побелел как полотно, почувствовал, что схвачен врасплох, но ни слова не сказал, оделся; тут подоспел и я; посадив Михайлу в средину между нами, мы тронулись в путь. Михайло молчал как каменный, но однажды взглянул на меня, и в этом взгляде я заметил ужасное негодование. Он не знал, куда едем, но подозревал. По хорошей зимней дороге мы "духом" долетели до деревни, где была школа, и обделали все дело не больше, как в один час. Как раз против школы нашли квартиру у вдовы-старушки, внучки которой также учились в школе, дали задаток, повели Мишку к учителю, переговорили с ним, также дали задаток, после чего учитель сию же минуту взял Мишку и увел в школу, где уж сидело и жужжало человек сорок малых ребят. Переход от деревенской, интересной, понятной жизни к непонятной и скучной школе, от знакомых людей, где Мишка начинал уж считать себя "большим", "парнем", в среду незнакомых, чужих ребят был необыкновенно быстр и резок. Мишка хотя и был крепковат на нервы, а когда учитель усадил его в самую середину школьной толпы, малый "загорелся", вспыхнул, смутился и оторопел...

    - Это самое и надо! - сказал Иван Ермолаевич, когда мы выбрались из школы. Он и сам был испуган школой не меньше Мишки. - Так и нужно пррямо под обух! Скорей оботрется... Оглушить его этак-то - он и пообмякнет... Это слава богу, что так - пррямо об земь! Ничего, пущай!- закончил Иван Ермолаевич, и мы поехали прочь от школы.

    потому что ему это. занятие "подошло". Он был кузнец, ковал лошадей, и всякий раз мужики спрашивали у него советов, не знает ли, отчего лошадь хромает, что такое вот тут, на ноге, у ней пухнет и т. д. Лет пять Лепило отвечал на эти вопросы: "Не знаю!", "Почем я знаю?" и т. д. Но потом помаленьку да полегоньку стал он давать и ответы: "Пухнет? Это пухнет... опух такой бывает... от этого". Или: "Хромает? Это она хромает от болезни, болезнь такая есть". А потом стал и лечить. Помогла и надоумила его в этом деле жена. "Чего ты? - сказала она. - Кому ж лечить-то, коль не тебе? Бесперечь ты при лошадях, да тебе не лечить? Кабы коновалы были - ну, так. А то только пользу свою опускаешь!" - "А и в самом деле!" - подумал Лепило и стал помаленьку приучаться к делу; как известно, тряпка, самая обыкновенная, коль скоро ею завяжут рану или вообще больное место, уж сама по себе представляет как бы лекарство или медикамент - и вот Лепило стал лечить при помощи тряпки и всякой дряни, какая только попадалась "округ дому". Не ходить же ему за десять верст в аптеку, да и что бы он мог там купить? Поэтому всякую нечисть двора, все он мазал на тряпку, иногда перемешивал одну нечисть с другой и опять же мазал на тряпку. Иной раз жена вытащит на вьюшке сажи, или золы, или вообще какой-нибудь совершенно никому ненужной дряни и скажет ему: "На!.." Лепило знает, что означает это краткое изречение, и валит сажу или золу в приготовленную дрянь. Единственные средства, употреблявшиеся им и действительно могущие назваться средствами, были крепкая водка, купорос, скипидар, а в последнее время керосин. Каленое железо "само собой" уж должно было считаться в числе средств Лепилы как кузнеца: ничего нет легче раскалить железную полосу и ткнуть в больное место. А между тем это - тоже лекарство, и никогда не даровое.

    Заехали мы к Лепиле, поглядели больную лошадь, к ноге которой была привязана тряпка с лекарством вышеописанного приготовления, зашли, кроме того, в лавки кое-что купить, часа два пили в трактире чай, грелись, разговаривали и воротились домой шажком уж часу в первом ночи.

    - Мишка прибежал! - было первое слово, сказанное женой Ивана Ермолаевича, когда мы подъехали к крыльцу его избы.

    И я и Иван Ермолаевич были несказанно изумлены. Иван Ермолаевич вылез из саней и молча пошел в избу; я также молча пошел домой; было уже поздно, и поэтому с Иваном Ермолаевичем я увиделся только утром.

    - Это его учитель прислал... Грифель вишь... книгу какую-то надо... бумагу...

    явился.

    - Ты зачем?

    - Хозяйка прогнала. Напилась пьяна, стала драться, погнала вон... Не пимши, не емши...

    Михайло рассказал возмутительную историю о поступках хозяйки.

    Все жалели его, особенно же жалели, что он и сапоги и ноги истрепал. Но- Мишутка в моменты своих кратковременных возвращений не обращал, повидимому, никакого внимания ни на сожаления о его ногах, ни на самые ноги. Едва прибежав из дальнего путешествия по снегу, он немедленно же пускался осматривать, все ли цело, все ли так, как было при нем в родном его месте. Бегал в коровник, в свиной хлев, к овцам, к лошадям, в сарай, в баню к уткам; все это он делал лихорадочно, поспешно - прибежит, откроет дверь в хлев, в коровник, оглядит, пересчитает, захлопнет дверь - летит в сарай и там все пересмотрит, перепробует, рукой пощупает; словом, не нарадуется на свои родные места, в которых ему, очевидно, дорога каждая порошинка.

    - А не будет Михайло учиться, нет, не будет!

    - Почему же?

    - Не к тому привержен. У него есть приверженность к хозяйству, лошадей любит, скотину; а это ученье не по нем - не будет! Я уж знаю его характер. Таперича, ежели ему лошадью править, снопы возить, так он трясется от радости. А это ученье - нет. Ведь он мне сам сказывал, что на хозяйку-то наплел, насказал облыжных слов. А все из-за того, чтобы отец его отдал к Лепиле на квартиру, потому что там наша кобыла. Он сам сказывал: "Как, говорит, я увидел нашу рыжую, как она стоит с больной ногой, вспомнил дом, так и упер из училища". Нет, не будет, не такой парень.

    Иван Ермолаевич воротился в глубоком унынии. Мишка все наврал - и на хозяйку и на учителя. Учитель и не думал его посылать, а хозяйка, ввиду такой бессовестности, отдала Ивану Ермолаевичу назад деньги и отказалась держать Мишутку. Волей-неволей пришлось поместить Мишутку к Лепиле, но при этом Иван Ермолаевич "оттрепал" его за волосы.

    мужикам на жестокое обращение отца: бьет, выгнал из дому; просит приютить и жалуется самым лютым врагам Ивана Ермолаевича, срамит его не на живот, а на смерть перед людьми, ничего не стоящими. Иван Ермолаевич вышел из себя и немедленно же пустился ловить Мишутку, и тут началась борьба. Только что Иван Ермолаевич настигнет его, положим, у вагонов, Мишка - под вагон, а Иван Ермолаевич, в ужасе, что его раздавит, не знает, что делать. Из-под вагона Мишка пускается в бега. Иван Ермолаевич узнает это от какого-нибудь встречного мужика и едет разыскивать, но и разыскать не было возможности, потому что Мишка так умел насказать про отца, что его прятали, скрывали - "нету у нас!" Дня три подряд Иван Ермолаевич возвращался домой без всякого успеха, но с увеличившимся ожесточением. "Погоди, мошенник, я тебя тоже поймаю! Придешь, при-и-дешь, мошенник, уж я тебя тогда употчую". Мишка, должно быть, и сам чуял беду, но не сдавался, а только еще неутомимее выказывал свое сопротивление. Откуда у него брались силы, чтоб без устали целые дни давать концы по десяти-двенадцати верст - уму было непостижимо. Наконец-таки словили и привезли... К этому времени на Мишку все были до того ожесточены, он так много насрамил, налгал на отца и мать, такую пустил про них худую славу, что появление Мишки вызвало уж не радость, а единодушное восклицание отца и матери: "Драть!" Розги были припасены, и едва Мишка появился в избе, как Иван Ермолаевич крикнул работнику: "Держи-кось его, Федор!" Но Федор наотрез отказался и ушел вон; не драть, а хвалить мальчишку надо бы было, по его мнению, за такие молодецкие подвиги и за такое образцовое сопротивление какому-то учителю. Работница тоже отказалась и убежала, и по тем же причинам. Тогда взялась держать мать. Мишка ужасно орал, молил и вопиял, но дранье было беспощадное...

    Это-то дранье и было его окончательной победой; сорвав зло, Иван Ермолаевич немедленно утих и крайне удивился, что все это мучение произошло из-за какого-то ученья. Он решительно уж. не мог понять, зачем оно нужно Мишке, несомненные достоинства которого, выказанные во время всей этой истории, выступили теперь со всей яркостью; нежелание учиться исчезало совершенно перед этим упорным желанием жить в крестьянских условиях, перед этой любовью к "крестьянству", выражавшейся в любви к скотине, к нашей рыжей кобыле, в этом неудержимом стремлении "домой", где дорога каждая курица, утка. С каждой минутой Иван Ермолаевич убеждался, что в Мишке растет надежный представитель его семьи, работник, привязанный к "крестьянству" неразрывными узами, и недавнее негодование заменилось весьма скоро восхищением.

    в эти годы. Иван Ермолаевич с восхищением говорил: "Ведь почесть что полтораста верст отмахал взад и вперед в эти дни-то..." Словом, с хозяйственной, земледельческой, крестьянской точки зрения Ивана Ермолаевича, Мишка выходил отличнейшим парнишкой, из которого выйдет отличнейший мужик... Мишку хвалили и одобряли все, работники в особенности, и главным образом за то, что, кроме всех вышеизложенных крестьянских достоинств, Мишка умел "насолить". Таким образом, в этом множестве похвал, расточаемых всем понятным качествам крестьянина-работника, обнаруженным Мишкой, без следа исчезало и его уменье лгать, лишь бы добиться своего, и его беззастенчивость срамить незнакомых людей, даже отца родного, для того же опять, чтоб добиться своего. За это Мишка был выдран - и все это позабыто. С этих пор и до настоящего времени Иван Ермолаевич не упоминает об учении, а Мишка опять тот же, как был; все у него зажило, и, как ни в чем не бывало, он попрежнему целые дни толчется около коров, овец, косьбы сена, жнива...

    I. Иван Ермолаевич
    II. Общий взгляд на крестьянскую жизнь
    III. Поэзия земледельческого труда
    IV. Не суйся!
    V. Смягчающие вину обстоятельства
    VI К чему пришел Иван Ермолаевич
    VII. Пастух
    VIII. Мишка
    IX. Узы неправды
    X. Результаты и заключение
    Примечания
    Раздел сайта: