• Приглашаем посетить наш сайт
    Фет (fet.lit-info.ru)
  • Кой про что. 11. Не быль, да и не сказка

    1. Последнее средство
    2. Развеселил господ
    3. Добрые люди
    4. На бабьем положении
    5. Урожай
    6. Петькина карьера
    7. "Недосуг"
    8. После урожая
    9. Избушка на курьих ножках
    10. Разговоры в дороге
    11. Не быль, да и не сказка
    12. Заметка
    13. "Взбрело в башку".
    14. "Выпрямила".
    15. Про счастливых людей.
    Примечания

    11. НЕ БЫЛЬ, ДА И НЕ СКАЗКА

    I

    ...Быль это или небылица, - начал мой дорожный собеседник, - сказка или сущая правда, решительно определить не могу; не могу ничего определенного сказать даже о том, каким образом эта не быль и не сказка удержалась в моей памяти, так как положительно не знаю, кто кому рассказал ее: я ли сам рассказал ее себе, или, как мне иногда кажется, рассказал ее мне один маленький садовый цветок, или же, наконец, я сам рассказал ее маленькому садовому цветку? Достоверно одно, что разговаривать с цветком по-человечески невозможно, и я очень хорошо помню, что в продолжение всей этой истории ни с моей стороны, ни тем более со стороны цветка не было произнесено ни единого слова, даже звука, и тем не менее между нами произошло нечто такое, что в моей памяти запечатлелось как случившееся в действительности. И вот как все это произошло.

    II

    Очень хорошо помню, что, приказав как можно скорее запрягать лошадей, я, не раздеваясь, присел на жесткий диван в комнате для проезжающих на почтовой станции при Н-ской станице. Писарь предлагал мне ночевать, откушать чаю, но я только рукой махнул и еще раз повторил мою просьбу как можно скорее прописать подорожную и ехать: мне во что бы то ни стало хотелось в тот же вечер попасть в губернский город, и не в город собственно, а в гостиницу, в мало-мальски опрятную и покойную постель, и заснуть в ней так, чтобы проспать целые сутки - так я был утомлен продолжительным путешествием и обилием впечатлений. Остановиться же на ночлег на станции я не решался: мне нужен был безусловный покой, а тут, в этой комнате для проезжающих, поминутно будут входить и выходить проезжие, будут стучать об пол сапогами, чемоданами, сундуками, тогда как меня всем существом моим тянуло к сладкому, мертвому сну. Вот почему я, несмотря на крайний предел утомления, решил перемочь себя и во что бы то ни стало сегодня же добраться до настоящей постели.

    Но едва я присел на диван, как почувствовал, что мне не уехать. Сел я неловко, притиснув свой локоть к неуклюжей ручке дивана и до крайности неудобно подогнув ногу,- и не мог уж поправиться: тело мое отяжелело, я чувствовал его непомерную тяжесть, не ощущая в нем и признаков жизни. А в то же время в моем мозгу шла какая-то неумолчная, ни на секунду не прекращавшаяся работа: впечатления виденного, слышанного, пережитого, передуманного не то чтобы угнетали или волновали мою голову, а как-то назойливо, надоедливо и бесплодно вертелись в ней; сердце совершенно не участвовало в этой работе, не выбирало в массе этих впечатлений того, чего ему нужно (ему, вероятно, было трудно разобраться), а без этого посредника между телом и духом я не мог ничего иного чувствовать, кроме мертвой тяжести тела и бесплодных мучений головы.

    Я сидел, слышал, видел, но ничего не понимал и не чувствовал: в открытое окно, к которому вплотную был придвинут мой диван, я видел станичные сады, все в цвету, соломенные крыши, беленькие мазанки-домики, а под самыми окнами какие-то цветочки, кусты малины. Я видел все это и даже особенно пристально смотрел на какой-то ничтожнейший цветок, который первый бросился мне в глаза, и не ощущал ни в чем ни хорошего, ни худого... Видел я, как входил ямщик с объяснением, что лошади готовы; потом видел, как он втаскивал в комнату мои вещи, видел, что ямщик был мокрый, что тишина и блеск солнца сменились порывами ветра, сумраком набежавшей тучи и проливным дождем и градом, который беспощадно измочил мне руку и бок, обращенные к окну, облив водою весь подоконник... Видел, как ветер гнул деревья, кусты, сбивая с них цвет, и точно снегом усыпал им грязную улицу; видел, как ветер стащил со столика под зеркалом скатерть, погнал по полу скомканный газетный лист с остатками моих папирос, распахнул дверь в сени, - все это я только видел и ровно ничего не чувствовал.

    И вдруг что-то как будто теплое шевельнулось у меня в сердце.

    Опять было тихо, опять светило солнце; но цветок, на который я так упорно и бессмысленно смотрел до сих пор, был сломан и весь оббит градом, изуродован и, очевидно, убит.

    Я почувствовал, что именно он тронул меня за сердце; оно ожило, проснулось, и бесплодно изнурявшийся в обилии впечатлений ум тотчас же стал работать в том направлении, какое выбрало сердце; пришел хозяин, наложил на бесплодно вращавшееся маховое колесо передаточный ремень, и вся механика пошла в ход.

    III

    Каким образом гибель цветка, происшедшая на моих глазах и тронувшая меня за сердце, стала выделять из массы накопленных мною дорожных впечатлений исключительно впечатления так называемых семейных расстройств, решительно не могу объяснить в настоящее время. Знаю только, что едва "пришел хозяин и наложил передаточный ремень", как мне стало вспоминаться бесчисленное множество всевозможного рода семейных терзаний, до глубины души мучительных и до глубины души оскорбительных... "Прогнал, взял другую, живет с двумя... Детей бросил... Бросила детей, ушла... Шарахнул ее с балкона..." И все это на всевозможного рода жаргонах - и со смехом, и со слезами, в самых разнообразных обстановках, разнообразных слоях общества. Все это стало сбегаться в моей памяти в одну точку, в одну сжатую черной рамкой картину, глядя на которую и пересиливая в себе чувство горя и отвращения, я почему-то невольно начинал думать, как наш несчастный хозяин постоялого двора, у которого ушла жена: "Человек, братец ты мой, всего хочет, да не выходит этого, вот беда!.." И тотчас после того, как во мне мелькнула эта мысль, я невольно и еще более пристально, чем прежде, устремил мой взгляд на цветок и услыхал следующее:

    IV

    - Не выходит! Ишь ты ведь, всего им подавай! Ровно ничего не выходит, вот как надобно говорить, а не то что всего! Жирно будет!

    Собственно говоря, я ровно ничего не слыхал, ни я не говорил ни с кем, ни со мной никто не говорил; цветок, разумеется, молчал не хуже моего. Но под его впечатлением и под впечатлением моей мысли между нами происходило что-то похожее на разговор, какой бывает иногда во сне: всякому случалось во время крепкого, непробудного сна слушать чей-то разговор, чью-то иногда продолжительную беседу, вы спите крепко и в то же время, как посторонний, присутствуете при чьем-то разговоре, следя за ним с напряженной внимательностью; звуки голосов никогда не остаются в вашей памяти; разговор идет, так сказать, без звука, даже лиц никогда нельзя упомнить, да большей частью их и нет при таком разговоре; но слова, хоть и без звука, вы слышите явственно, точно и, проснувшись, можете кое-что припомнить из этого разговора. Нечто подобное происходило и теперь: я присутствовал совершенно как посторонний, чужой человек, человек, наблюдающий со стороны, при разговоре, который молча, беззвучно происходил во мне же самом, но который благодаря цветку слышался мне вне меня.

    - Налетела туча с градом, изуродовала, искалечила,- слышал я далее (и с величайшим любопытством),- и, конечно, приходит смерть... Что говорить! прискорбный случай, несправедливость! А разве не то же бы было, доживи мы до конца дней?

    - Кто мы?

    - Да мы с женой.

    - Да где же вы?.. Где жена, где муж?

    - Да мы тут, оба, вот на том самом месте, где градом-то нас свалило... Оба мы теперь преждевременно погибаем; да если бы, говорю, и до старости дожили, до зимы, до снегу, так бы вспомнить было нечего. Жили, жили, мучились, мучились, а в конце концов - никакого смысла!

    - Да! Покуда мы с женой были в самом деле два - она да я, - ну все еще ничего. И она и я чего-то ждали от жизни. Ну а уж как вышло едино... Да вот я про себя подробно расскажу...

    - Да ты-то кто?

    - Теперь я никто, а когда я был один, я был... просто цветочная пылинка.

    - Цветочная пылинка - это женского рода, и нельзя говорить "был".

    - А Джон Ячменное Зерно? - какого рода? Я ведь тоже зерно, только маленькое.

    - Ну ладно! - прервал я разговор о грамматических тонкостях. - Так что такое было, когда ты был один?..

    V

    - О, тогда было совершенно иное дело! Помню, я вступил в свет во время одного свадебного вечера; как раз за этим забором в саду стоит дом станичного атамана; матушка моя жила в этом доме на окне вместе с другими цветами, конечно, в горшках и, конечно, в холе: поливали, поворачивали к свету, все как следует. Я, конечно, рос также в полном достатке, и вот в жаркий летний вечер, именно когда станичный атаман выдавал замуж дочь, я незаметно появился в шумном веселом обществе; за говором и смехом никто, конечно, не слыхал, как чуть-чуть лопнула почка и как из нее понеслась в воздух пылинка. Но я был в восхищении: как раз спиной к окну, на котором стояли цветы, сидела пара (танцевали кадриль), и меня угораздило усесться на великолепнейшие плечи (ведь теперь декольте во всех сословиях принято и насчет плечей также во всех сословиях стало довольно откровенно). В шестой фигуре расходившийся кавалер-казак, воспламененный дамой, своим свирепым дыханием сдул меня на другие, не менее прекрасные плечи, там на третьи... Словом, чего только ни переслушал, чего только ни перевидал я в этот вечер! Смешно, занятно, весело, глупо! Не помню, как я очутился на чьих-то усах. Не помню, каким образом с этих усов стянула меня к себе на подбородок какая-то ревнивая дама, страшно задыхавшаяся в упреках этим самым усам, - не помню, долго ли все это продолжалось, только в конце концов эта самая азартная дама своим азартным дыханием сдула меня куда-то в непроходимые дебри своего туалета и на всю ночь погребла в глубине своих юбок, с сердцем брошенных около ее кровати после бала. Всю ночь я присутствовал при ужасающих сценах ревности и думал, что задушат меня эти проклятые ревнивые юбки,- но что значит молодость! Утром, когда пришла горничная и взяла барынино платье, чтобы "выколотить" его на дворе, одного удара шлейфом о перила балкона было достаточно, чтобы я как ни в чем не бывало вырвался из этой тюрьмы и взвился в поднебесье... Даже самая грязная грязь не могла сокрушить во мне светлой радости жизни. Иной раз ветром занесет в кабак (видите, вон стоит на левой руке?), не успеешь оглянуться, как пьяное казачье уже втопчет тебя в грязный пол, вколотит своими "казачками", трепаками и каблуками в самую глубину грязи, - думаешь, погиб - ничуть не бывало! Придет мужик со скребкой, поскребет, потом шаркнет на улицу весь этот мусор, а здесь золотой ветерок подхватит, и взовьешься, взовьешься над грязью... Словом, вся жизнь была мне открыта, ничего я не сторонился, ничего я не боялся, все хотел видеть, обо всем хотел думать... И все видел, и думал обо всем, и все критиковал; но, собственно говоря, не жил еще. Да куда! И думать не мог жить такою жизнью, какую я тогда видел своими глазами; вся она была мне просто смешна... Где было мало-мальски хорошее, я, конечно, был там; где было худое - я шел мимо, но варить из того и другого бессмысленную кашу, называемую ими жизнью, - слуга покорный! Лучше я посмеюсь; и я весело смотрел на белый свет, пока не встретил ее...

    - А она кто была?

    - Она была очень несчастная девушка - худенькая, белокуренькая, изможденная и забитая деспотическим давлением. Она, что называется, чахла и была одна из тех, про которых доктора чуть не с детства говорят, что у нее чахотка. Кому неизвестны в наших семьях девушки, как бы обреченные на то, чтобы исчахнуть и лечь в гроб девственницей?.. Вот и она была такая же. Вот на этом самом месте, где мы теперь умираем, лет двадцать подряд была навалена куча кирпичей, и хозяйка этого дома (после ее смерти сын сдал дом под станцию), злющая баба, целые летние месяцы варила варенье; горящие уголья и камни угнетали, жгли и иссушали этот маленький лоскутик земли. Когда же, наконец, старая кочерга издохла и станционный смотритель растащил кирпичи и угли, тогда только она увидела свет белый, но в каком виде она была: худа как щепка, почти бескровна, безжизненна, отчаявшаяся жить на свете...

    - Кто же она-то? Я все-таки не понимаю...

    - Да земля! Господи боже мой, как же не понять этого?

    VI

    - Как же вы сошлись с ней?

    - Обыкновенно как. Носишься, носишься, летаешь, летаешь, а в конце концов нет-нет да и почувствуешь, что ведь это не жизнь. Насмехаешься, наблюдаешь, думаешь, мечтаешь, но постоянно остаешься одинок перед этим потоком осмеянной и раскритикованной жизни. Ощущение оторванности от общего потока жизни иногда доходит ведь до отчаяния. "Боже мой, - думается в такие минуты. - Хоть бы я кому-нибудь и на что-нибудь понадобился". И замечательно, что такие минуты особенно тягостны для молодых людей весною... На беду бывают особенно темные вечера, также больше в конце весны, в которые просто не знаешь, куда деваться. Вот такой денек выдался и в моей жизни; с утра солнце выделывало чистые чудеса: и нежило, и сверкало, и играло, и пело - ума помраченье! Носился я в этот день как угорелый и к вечеру попал вот в этот сад, рядом с садом станичного атамана. Там тоже премиленькая девушка, совсем невеста. Целый день они с одним молодым человеком провели в самом превосходном настроении духа: бегали, играли и хохотали... Но вот настал вечер - тишина... духота... тьма... Слышу, перестали смеяться - плачут... Он говорит: "Сейчас застрелюсь!..." Она говорит: "Уйдите!.." - "Утоплюсь!" - и побежал. "Нет! нет!" - Воротился... Хныкали, целовались, плакали, вздыхали... Пробрало и меня горе-горькое!.. Пробрала и меня тоска одиночества... Тьма безысходная, как тьма этого вечера, лежала у меня на душе... Откуда-то пронесся, или, вернее, медленно прополз сквозь кусты и деревья, широкий поток воздуха, как бы чье-то могучее дыхание... Подняло меня оно, это дыхание, принесло сюда к ней... Над ней тогда стояло дерево, тоже все поджаренное проклятой жаровней (недавно смотритель срубил его), принесло и опустило на листок. И стало опять неподвижно, душно и тяжело... Я видел ее ясно, измученную, иссохшую, и на душе у меня было еще тяжелей... И не знаю, потому ли, что там, в соседнем саду, откуда меня унесло, тяжко вздыхали и плакали, или потому, что заплакало, наконец, и темное небо, медленно, тихонько, но непрерывно роняя свои слезы на землю, на листья, захватило и у меня в горле, прошибла и меня слеза... Все плакало кругом в ароматической жаркой тьме... И не помню, как случилось, что, весь в слезах, я, унесенный слезами неба на заплаканную землю, почувствовал, что ко мне простираются слабенькие ручки, исхудалые, мокрые от слез, падавших из глаз...

    VII

    от жарких паров; все растущее блестело полнотою сил и соков, рвалось к жизни и свету. И если бы вы в это утро заглянули в тот уголок, где когда-то торчала проклятая жаровня, то вы увидели бы, что она не умерла от чахотки, не исчахла, - напротив, пустое и иссохшее место было влажно и оживлено: маленький, зеленый росток веселым, живым глазком посматривал на божий свет.

    Это - были уже мы!

    VIII

    - Хотел бы, очень бы хотел я рассказать про эти хорошие дни, но что прикажете делать - одолевают воспоминания совершенно другого рода!.. Одолевают и затуманивают ясные дни, и мне сию минуту так тяжело вспоминать то, что вспоминается, что я пока не стану говорить о себе. А вот на что обратите внимание: барышня и молодой человек, о которых я рассказывал, также в конце концов сочетались браком, несмотря на все эти "уйдите!" и "застрелюсь!.." Сочетались и тоже, разумеется, "блаженствовали" с месяц времени... Потом, гляжу, - Иван Андреич, с портфельчиком подмышкой, сгорбившись, хвост поджавши, зайчиком попрыгивает в мировой съезд защищать купца Чисторылова, не уплатившего рабочим следуемых денег и заставившего их ходить по миру... Что за перемена такая? Оба они, и он, и она, были просто прелесть: добрые, милые, гуманные; читали все хорошие книжки, думали о людях хорошо, светло, и вдруг он уже бежит зайцем и уже вопиет к господам судьям о том, чтобы они покарали неправду в лице мужиков и возвеличили правду в лице кулачишки... "Что это вы, Иван Андреич, как переменились? - спрашивают его. - Узнать нельзя... Нездоровы?.." - "Нет, ничего... Хлопот много. Дела. Семья!.." - "Что вас не видать? Нет ли у вас такой-то книги?" - "Куда тут! До книг ли... Вот женитесв, так узнаете, какие такие книги..." Что же это означает? Чего он испугался, отчего вдруг забыл всякую справедливость, съежился, похудел, очерствел, одеревенел и махнул рукой на все святое?.. Что его так внезапно приплюснуло? Говорит: "жена!" Но что же такого в ней ужасного?..

    Или вот еще извольте о чем подумать: пишут в газетах, что при французском военном министерстве образуется особый корпус офицеров, который будет то же самое, что в допотопные времена были летучие ящеры: будут летать на воздушных шарах и колотить оттуда мирных жителей бомбами с панкластитом или еще с каким-то новоизобретенным составом, который в сто раз сильней пороха... Жалованья летучим ящерам будет 350 франков пармуа и столовые, а если хорошо будут действовать, то есть попадать прямо в точку, размазживать народ сотнями тысяч, так и прибавка будет и лежион д'онер преподнесут... Спросите-ка этого летучего ящера - из-за чего он свирепствует? Он непременно ответит вам одно: "Фамий!" Хорошо. Пойдем посмотрим, что за кровопийцы те, из которых эта "фамий" состоит. Что же оказывается? Очень миленькая дамочка Жюльетт и бебе, только и всего! И они послали своего мужа и отца свирепствовать под небесами? И не думали! Посмотрите-ка на них: в то время как летучий ящер прицеливается торпедой в мирных обывателей (не в Жюльетт, конечно, а в Амальхен), они, Жюльетт и бебе, оделись, как куколки, взяли зонтики и пошли гулять в Люксамбург... Погуляли, посмотрели Петрушку, причем и мать и дочь одинаково смеялись, заглянули в магазины на шляпки и на куклы и воротились домой... Вышла неприятная сцена с бонной из-за того, что у бебе с утра был красен носик... Конечно, виновата бонна. Затем написали летучему ящеру письмо, в котором только всего и было сказано, что "мы пошли", "пришли", "ушли" и что "бонна виновата"... Из-за чего же он-то летает под облаками с торпедами? Какой чорт его занес туда? Из-за чего он мозжит людей?

    Фамий!

    Как вам это покажется!

    -

    Так как никто ничего в сущности не говорил и не спрашивал, то на несуществовавший вопрос мне не приходилось и отвечать. Я продолжал безмолвствовать и слушать.

    IX

    - Не могу выразить, до чего это трудно. Едва только из "нее" и "меня" вышло одно мы и едва мы на некоторое мгновение ощутили действительную цельность и полноту жизни, - смотрю: что-то мне становится страшно, холодно и одиноко... Она со мною неразрывно, но я опять одинок... В то время как ее, зеленый росток с вострым живым глазком, потянуло в стебель, к солнцу, к теплу, к плодородию, - я, этот критик, насмешник, либерал, радикал, утопист и нигилист, гордец, протестант и вообще чорту не брат, превратился в корень декабря!" Если бы мне предложили сто рублей и столовые, чтобы я превратился в летучего ящера, право бы я ни минуты не задумался.

    А взбунтуйся я, прекрати мою черную работу - она исчахнет, а это ужасно, это убийство, это собственная моя смерть; умри она - жизнь моя бесцельна, глупа, и на какой чорт мне купчишка Черноплюев?

    Надо жить!

    Право, мне кажется, что "в нашем обществе" он и она сходятся только до брака; то есть до брака они употребляют всевозможные усилия найти друг между другом что-нибудь общее теоретически однородные, наконец, образуют из себя одно мы; - в этом сказалось ее дело; мое дело сказалось в необходимости добыть материал для ее сил, и вот мы стали расходиться - она в стебель и цвет, а я в корень, она к солнцу, я во тьму... И постепенно между ее и моим делом стала образовываться пропасть.

    X

    мы, было еще довольно сносно. Еще я не глубоко ушел в землю; до меня еще доходили людские разговоры, я еще мог сочувствовать чему-то, думать о чем-то общем, о чужом, общественном и в то же время не скучал, работа была не совсем неприятная (достали перевод с французского)... Но моей жене стал застить пень, оставшийся от того самого дерева, на котором я когда-то плакал, - она не видела солнца, боялась малокровия, а в книге "Уход за детьми" сказано, что малокровие передается по наследству; это ее до чрезвычайности волновало, да и я также трепетал, и вот нужно было квартиру на солнце; перевод не давал соответствующего вознаграждения, и я должен был искать должности присяжного поверенного... Я бегал и искал, как угорелый; энергия моя возросла до чрезвычайности; в одну ночь я проник в землю, под остатки какого-то кирпича, на целых два вершка, здесь уже не было слышно людского говора - не до того мне было, чтобы слушать, что "они там" говорят. Мне самому тошно, мне нужна была квартира на солнце; ей, моей жене, нужно было вытянуться поскорее выше проклятого пня, и я, под единственным впечатлением достать средства, не задумался оплести одного очень почтенного червяка, до логовища которого я проткнулся в землю: это был почтенный, старого завета старик, много поработавший, как я читал у Дарвина, для чернозема. Сначала я набросился на чернозем, но опасность чахотки жены заставила меня приступить к самому старичку... Тонким кончиком обвил я его поперек, проползя под его брюхом снизу; уверил в своей благонадежности, взялся вести его процесс и, постепенно обвивая его из-под низу через верх, так затянул его поперек, так вошел в его доверие, что он, умирая, оставил мне все свое состояние, то есть, говоря, проще, он околел, разложился, я впитал в себя весь этот чернозем, а жена переехала в новую квартиру "на солнце", то есть быстро поднялась выше проклятого пня и стала чувствовать себя лучше...

    Затем ей нужно было родить, и я еще глубже вонзился в темные бездны земли...

    вытекать, откровенно говоря, из своекорыстных побуждений. Там, под землей, так же ведь разные пары сплетаются, и так же интригуют друг с другом, конкурируют, перебивают места - у всех "семейство"... И я, конечно, принял в этом участие. Стал "сочувствовать" тому, что дает мне возможность втянуть в себя материальные силы, и не сочувствовал всему, что стремилось положить предел моей алчности... Сердце мое стало портиться, фальшивить, ожесточаться на какую-то неправильную неправду: вот, например, рядом со мною здоровеннейший георгин, и жрет за семерых, я говорю, что "подлец!", и говорю, что надобно положить предел расхищению башкирских земель, а в сущности я зол потому, что мне не досталось в этих землях лоскута и что я должен скрючившись сидеть в управлении московско-индийской железной дороги...

    Но иногда вдруг охватит ужас от того бессмысленного, тяжкого, изнурительного труда, от которого ни днем, ни ночью нет покою; зло возьмет от всей этой гадости, которую видишь кругом, - ничего, кроме наживы, высасывания соков из земли и какого-то молчаливого и угрюмого чавканья; перспектив, мало-мальски радующих, - никаких. Из-за чего же все это, спрашивается? "Зубки прорезываются!" Зубки прорезываются! - а я должен подлости делать, подхалимничать, низкопоклонничать? Зубки!..

    XI

    - С каждым днем наши дела стали расходиться все более и более в разные стороны: там зубки, родимчики - у меня же интриги, какие-то авансы, что-то нечистое в шнуровых книгах, страх потерять место... Да где же во всем этом что-нибудь общее? Я не знаю, как мне быть, как справиться, - а она показывает мне зубок и требует всего моего внимания... Она все больше и больше уходит в тайну разветвления своего дела, я же только чувствую увеличивающуюся потребность все глубже и глубже вонзиться в землю и, стало быть, все дальше быть и от нее и от общих интересов. Оба мы измучиваемся на своих, отдельных делах, не имеющих между собою ничего общего, и обоих нас начинает разбирать обида.

    "Никакого сочувствия моим подземным страданиям!" - злобно думаю я, опустошая земский сундук, и зная, что она теперь там, вверху, на солнце, только и думает, как бы одеть своих детей по последней моде.

    "Только и знаешь, придет из управления летучих ящеров, только и разговору, что динамит да динамит, да взрывчатые вещества, да кто на сто процентов больше убьет... У Коли насморк, а он мне о председателе земской управы, очень мне нужно! Целый день одна, дождемся обедать, а после обеда он уйдет играть в карты, тут поневоле одуреешь..."

    Так вот и живем изо дня в день!

    Правда, и теперь у нас иногда бывают минуты, когда мы опять мы, же, как и мы... Вот и теперь вокруг нас, умирающих, уже начинают жить наши дети, уже и они поженились, - а я уже слышу как мой старший сын, роясь носом под землей, ворчит:

    "Никакого развития!"

    Бедняга!..

    И нечего вам жалеть, что град прекратил нашу жизнь преждевременно - надоело! Измучились!.. Не налети град, пришла бы осень, зима, завалило бы нас снегом, и бесполезная мука жизни окончилась бы точно так же без всяких результатов...

    Здесь я очнулся; в совершенно темную станционную комнату вошла кухарка со свечкой. Яркий свет ослепил меня - я очнулся, вспомнил, что голоден, и потребовал самовар...

    -

    - Да! для цветов, пожалуй, правда, а для людей - правда, да не вся!

    - Что же тут нехватает?

    - Нехватает людского права сказать: "не хочу!" Вот чего нехватает... А вот эта-то борьба с узостью и желание добиться полноты существования, переощущать себя, так сказать, во всевозможных направлениях, - она-то и сложилась теперь в такую непривлекательную картину семейной разладицы...

    1. Последнее средство
    2. Развеселил господ
    3. Добрые люди
    4. На бабьем положении
    5. Урожай
    6. Петькина карьера
    7. "Недосуг"
    8. После урожая
    9. Избушка на курьих ножках
    10. Разговоры в дороге

    12. Заметка
    13. "Взбрело в башку".
    14. "Выпрямила".
    15. Про счастливых людей.
    Примечания
    Раздел сайта: