• Приглашаем посетить наш сайт
    Писемский (pisemskiy.lit-info.ru)
  • Разоренье. Часть 2. Глава 12.

    Часть 1: 1 2 3 4 5 6 7 8
    9 10 11 12
    Часть 2: 1 2 3 4 5 6 7 8
    9 10 11 12 13
    Часть 3: 1 2 3               
    Примечания.

    12

    "Покойницу зарыли, перекрестились и замолкли о ней совершенно...

    Продолжительные страдания исчезли, таким образом, бесплодно, не оставив ни одной капли вражды к причине их. Не испытав и сотой доли этих страданий, я, признаюсь, не мог вполне ясно и отчетливо представить и понять их глубину; но благодаря кратким и редким разговорам солдата и встречам я видел, что они велики, выше всего, что таится в этих затылках, жаждущих быть разбитыми для собственной пользы, и вообще во всех этих пришибленных существах. Веревка, которую я видел на дворе солдата, говорила мне, что ею прекращена такая нравственная боль, при которой утрачивалась надежда на какое бы то ни было избавление. И от всего этого мне стало как-то жутко... "Неужели, - думалось мне: - даже такие страдания не оставляют ничего кроме молчания, бесследно уходят в землю, только страшат и еще ниже пригибают головы?"

    Я считал это ответом на тот вопрос, который задавал себе, едучи в деревню, относительно работы темной мысли над своим положением... Пожалуй, и теперь я не подыщу другого ответа; но одна неожиданная встреча, происшедшая спустя несколько дней после кончины солдатской жены, сделала этот ответ несколько менее безотрадным.

    Я расскажу эту встречу.

    Мне давно хотелось поглядеть на девочку, оставшуюся после покойной, как на экстракт всей массы страданий во всей этой истории. Я поджидал к себе солдата, чтобы сказать ему об этом: но солдат, находясь под пьяным влиянием Ивана и Ермолая, сам загулял и во хмелю спустил избу целовальнику, укрепившись в намерении идти "куда-то"...

    - Вашбродь! - кричал он однажды, выйдя из кабака без шапки, когда я шел к Ивану Николаичу: - пожалуйте рассудить дело! В честную компанию.

    В кабаке было много народу, и все почему-то засмеялись, когда мы вошли.

    - Ладно, ладно! - говорил солдат всем. - Я своего дела не оставлю... Я это все ворочу!.. Вашбродь! Отвечайте нам: могу я целовальника засудить? Тепериче хочу я судами деньги наживать... дело мое пустое вышло...

    - Ну засуди! - сказал целовальник.

    - Изволь, - как бы с охотой сказал солдат. - Изволь, друг ты мой... Барин, глядите, так ли будет?..

    Тут солдат как-то установил себя с деревяшкой перед стойкой, как перед судьей, и сказал целовальнику:

    - Позвольте с вас взыскать сто серебром...

    Все покатились со смеху.

    - За что?

    - А я вам сейчас объясню... Погоди грохотать-то! Примали вы мой дом, а там у меня часы остались... оптические... Пожалуйте!..

    - Больше ничего - серебряные с двумя доскам... Штучка маловатая, а цена ей - сто целковых. Вынимай деньги! Вышло ай нет? Барин! - обратился солдат к публике и ко мне, выходя из позы истца.

    Со смехом ему ответили, что не вышло...

    - Ах, в рот те галку!.. Ну постой, я другую.

    - Да будет тебе, крупа! - сказал целовальник, стукнув его по затылку. - Пропивай остачу-то да ступай на ярмарку, причитай: "безногому..." Судиться!

    - Ну да ладно, - начал было солдат, повидимому намереваясь разыграть новую сцену, однако остановился и сказал: - а что, братец, ведь и так на ярмарку, пожалуй, ударишься? Барин! Пожалуй, что не сходней ли будет этак-то?.. "А-а, безру-укам-му, а-а, биз-зно-гам-му", - пропел он, как поют нищие, громко и отчаянно.

    - Вот так-то!.. - одобрил целовальник среди смеха публики. - Как есть нищий!

    - Да и так нищий, - подтвердили в толпе. - И зачем избу продал, старый шут?..

    - Что ему в избе-то делать, хромому, - сказал целовальник и прибавил, обращаясь к солдату:- допивай, что ли, остачу-то.

    - Уж и велика же остача!.. - слышалось в толпе.

    На следующий день, когда мы с Иваном Николаичем собирались ехать в город, на двор вошел солдат и попросился с нами.

    - Есть слушок, будто в части девчонка-то, - сказал он. - Все надыть поискать...

    По всей вероятности, он уже успел истратить "остачу" от дома, взятого целовальником, был трезв, грустен, жалел об избе и не знал, что с собой делать...

    - А пожалуй, что по ярмаркам пойдешь... с девчонкой-то, - говорил он в раздумье дорогой. - Ничего не сделаешь!

    Мы приехали в город под вечер и прямо отправились в часть. У разрушенного каменного подъезда ветхого и ободранного здания части мы встретили пожарного солдата, который курил трубку и сквозь зубы бурчал: "нельзя!", относя эти слова к нескольким обывателям, стоявшим близ него.

    - Блаженная? - отнесся он к нам. - Здесь! Надо к частному идти...

    - Ну будет ломаться-то! - прервал его Иван Николаич: - авось и на пятачок выпьешь!

    И дал ему пятачок. Солдат снял кепи и произнес:

    - Дай бог ей, очень она нас выручает, блаженная эта. Вот двое суток, как нашли ее: нет-нет - и попадает безделица... А очень любопытствуют видеть...

    По приметам блаженная оказалась солдаткиной дочерью. Ее поймали на дороге какие-то мужики и доставили в часть. Рассказывая историю находки, солдат вел нас по темному узкому коридору с ямами в каменном полу и с отвратительным казарменным запахом.

    Мы очутились перед маленькой запертой дверью, в которой было прорезано небольшое четвероугольное окно; солдат снял фуражку, просунул туда голову и шопотом сказал:

    - Машуша, здесь ты?..

    Ответа не было, только кто-то завозился в темноте. Солдат повторил вопрос.

    - Жиды пришли?.. - послышался изможденный и донельзя слабый детский голос.

    - Я, я, Филипп пришел!.. - говорил солдат робко.

    - А у меня петух есть... - ответил голос и слабо, как самый маленький петушок, пропел: - "кукурику-у!. ."

    - Тронулась девка-то! - вздохнув, сказал солдат и попросил у пожарного огарочка поглядеть.

    - Все больше на жидах, - объяснил пожарный, зажигая огарок: - "жиды, говорит, Христа распяли, а петух запел - он и воскрес..."

    - И воскрес! - ответил из тюрьмы больной и ласковый голос. - И матка...

    Зажгли свечку, и солдат приотворил нам дверь в темную. Здесь в обществе пьяной бабы, которая спала на лавке спиной к нам, и совершенно трезвого мужика, молча сидевшего в уголке и покорно ожидавшего, "что будет", на полу, грязном и мокром, сидела Машутка. Жиденькие белые волоса падали, как попало, на голые плечи; худенькими руками крепко сжимала она какую-то грязную тряпку, из которой высовывался конец деревянной ложки. Она была в одной узкой и испачканной грязью рубашке.

    - Питушок у мине... - лепетала она, прижимая тряпку к груди и глядя неподвижными, но не в меру оживленными глазами. - Запоет он - все передушитесь, жиды... Запой, запой жа-а... Ра-а-диминькай!.. Христос-то воскрес тады... Сю минутучку запоет... Бежите отсюда, жиды... Луччи вам убечь...

    Девочка продолжала лепетать слова и фразы в таком роде, советуя нам уйти поскорее, потому что петух запоет сию минуту: - мать воскреснет, а мы все задушимся... Мы посмотрели на нее и с тяжелым сердцем пошли вон, не зная, что предпринять.

    - Жаль и кинуть! - в раздумье тосковал солдат, когда мы вышли на улицу и остановились потолковать.

    Среди такого раздумья к нам подошел полицейский солдат и еще кто-то из толпы.

    - А, старина! - сказал Иван Николаич одному какому-то понурому старичку. - Цел еще?

    Старичок не ответил, но поклонился Ивану Николаичу и стал около нас молча.

    - Вы родитель ей будете? - сказал пожарный солдату.

    - Да, пожалуй, что на то найдет...

    Солдат задумался.

    - Ну, - сказал Иван Николаич: - думайте! Думай, старик, а то вышвырнут, хуже будет... Жаль ведь... Надумаете - идите к Миронову в лабаз, оттуда вместе тронемся.

    Мы с солдатом стали думать. Понурый старичок стоял около нас и слушал. Солдат не мог придумать ничего лучше того, что рекомендовал ему целовальник: он хотел как-нибудь перезимовать зиму, а с весны положить блаженную в тележку и тронуться с нею по ярмаркам. Никакого другого, более практического плана для них обоих нельзя было придумать.

    - Ничего не поделаешь, - порешив, заключил было солдат.

    Но в это время понурый старичок не спеша тронулся с своего места и, поровнявшись с солдатом, глядя в землю, буркнул:

    - Вот чего... Бросить это надо... Не приходится младенцев божиих по толкучкам таскать... Не подходит это, так-то-ся!

    Руки старик держал назад и, говоря это медленно и с расстановкой, слегка подергивал плечом в одну сторону и не поднимал головы.

    - Кормиться надо, старина!.. Душа просит прокорму, - сказал солдат.

    - Корму хватит... От господа корм-то идет... А ежели ты имеешь веру, отдай блаженную нам... Прокорм будет! Не место толковать-то... в нумерок хушь...

    Не дожидаясь ответа, старичок попрежнему медленной походкой пошел в сторону, направляясь, повидимому, к харчевне. Солдат охотно поплелся за ним, обрадованный неожиданным прокормом, и я не мог отстать от них, в первый раз услыхав сочувствие к невинным страдальцам, считаемым "блаженными", которых бросать не приходится.

    Все трое мы вошли в грязную харчевню с заднего крыльца. В узеньком и низком коридоре, обклеенном какими-то канцелярскими бумагами, с маленькими дверьми в душные и грязные "особенные комнаты", стоял, разговаривая с половым, молодой красивый парень в отличнейшем полушубке, с гармонией в руках. Он, видимо, подгулял, был весел и не замечал, что картуз его сидел на затылке козырьком набок. При появлении старичка он сунул гармонию половому, сдернул шапку и, сделав постную физиономию, тоном сидельца заговорил, обращаясь к старику:

    - Изготовлено все-с! Пятнадцать пудов муки пшеничной, два ведра вина-с, масла...

    Старичок взглянул на него и молча прошел в нумерок. Малый как будто трусил, оглянулся на смеющееся лицо полового и скромно уселся в уголке нумера. Мы трое разместились по бокам небольшого стола. Старик не претендовал на мое присутствие. Он долго копошился, усаживаясь, покряхтывал, пожевывал губами, поднимал и опускал седые брови и вообще серьезностью лица доказывал, что в голове у него есть нечто весьма важное, по крайней мере для него, хотя в глазах его, тусклых и маленьких, приметна была некоторая тупость. Мы все молчали и ждали, что будет. Солдат, повидимому, был отчасти изумлен тем, что об угощении не было и помину, хотя дело очевидно происходило в харчевне...

    - Вот чего, служба, - заговорил старец, прекратив свои таинственные прелюдии: - отдай ты девочку нам...

    - Кто вы будете?..

    - Здешние, подгородние, прощоновские жители... И скажу я тебе, что девицу эту ты отдай нам, по тому случаю, что нам мученики требуются... Они наши пред господом заступники, а мы, прощоновские, главнее о небесном благополучии имеем попечение, а в земное веры у нас нету!..

    - Не стоит того дело! - подвернув ловко обутую ногу под лавку, подтвердил молодой малый, сплюнул и тряхнул волосами.

    Но старик ничем, даже взглядом, не одобрил этой сочувственной фразы молодца, а продолжал:

    - Требуются нам предстатели и защитники на небеси по тому случаю, что на земли у нас их нету... Верно я говорю?

    - Что такое твоя девочка? Умудрил ли тебя господь понимать это дело? Дитё божие, ангел непорочный, мученица невинная... Следственно, ежели мы у господа награду ищем, то отнюдь не можем оставлять ее зря... Отдай ты нам ее в обитель, ибо имеем мы обитель собственную, и угодник наш, новоявленный мученик Мирон, при нас тоже состоит...

    Старик перекрестился; молодой малый, заслушавшийся было гармонии, вскочил и сделал то же.

    - От него, Мирона мученика, получили мы в эфтом понятие, его слушаем и веруем. Отчего мы, простые христиане, всю жизнь муку видим, отчего между нами ссоры и драки, буйства и зависть? По тому случаю, что мы во грехе, на уме у нас мирское - как бы лучше, как бы сытнее, как бы больше... "Кого мы боимся? Боимся начальства, суда человеческого, а того не видим, что и он тоже во грехе и в блуде, и сам тоже норовит для мамоны... а не что-либо... На него ли положим надежду?" Его это слова! И было тогда нам сказано: "Бросьте все, припадите к богу: на земле, как мухи паскудные, перегибнете, а на небе награда будет". Оно так и выходит... Вот ты хром и нищ, - сказал старичок солдату, - на земное или на небесное ты надежду имел?

    - Грешен! - сказал солдат: - собственно что для прокорму...

    - Как же вы... - ласково и как бы укоризненно попытался произнесть молодой малый, но старец продолжал:

    - Так оно и выходит! Послушай тепериче, что я тебе скажу... Неспроста мученик Мирон этак-то говаривал. От юности своей имел он большое понятие и к нашему мужицкому мирскому делу не подходил. "Господи! - возопил он единожды перед миром, когда его силком на тягло посадили. - Не могу я в браке быть... Дозволь служить тебе, но не дьяволу". И в ту же ночь господь супругу его прибрал... С этих пор мученик покинул мир и ушел в пустыню и пятнадцать лет лежал в шалаше на одном месте. Вбил он себе колья под кожу, по семи вершков длины, и так стало, что обросли те колья кожею, а ино место стали раны и язвы. Завелись в этих язвах черви, и ежели случится какой червь упадет оттуда, вывалится, то угодник его вторительно в язву кладет... И немало мы дивились, грешные, на этакого мученика. Видим мы: не имеет он грехов, ни блуда, ни пьянства, не жаден; за одно за это стали мы его почитать, потому все те грехи мы оставить не можем... Видим мы, что и мучения и роптания наши тоже ничего супротив его не составляют: нам голодно, - а он голодней нас во сто раз; нам холодно, - а он голый под рогожей лежит!.. И стали мы ходить к нему. "Помолись о нас грешных... дай совет..." И тут говорит он на наши глупые мужицкие жалобы: "Век вы свой покою не сыщете, ежели вокруг себя искать будете... Не о земле, но о душе подумайте! Ты, говорит, бежишь жаловаться в волость на мужа, а ты на жену; наказывают вас и усмиряют, а лучше вам от этого не будет! А по-моему так: замешалось промежду вас земное, брось, уйди от него; позабудь земную обиду и защиту, а припади к богу, у него ищи..." Не видали мы на земле проку и ходили к нему. И носили ему от трудов своих: кто грошик, кто сколько, кто и так. Пятнадцать годов учил он нас, и бывало так, что уйдет жена от мужнего греха или сын от отцовской неправды, уйдут в пустыню... Ну слаба была вера, ворочались обратно из пустыни... на лютую жизнь. Видел это мученик и говорил: "Всех я вас спасу, ежели уверуете в слова мои..." На шестнадцатом году, в весну, полднями слышен был звон в небеси... "Отхожу!" сказал мученик. Вынул он в ту пору из-под кожи колья кровавые и роздал нам их... И взял сам один колышек, вбил его подле себя в землю и сказал: "Будет здесь колокол (стало быть, монастырь), ну не в скором времени, а сначала будет дом общий". И помер, ровно дитё, тихо. Тут и вышло, как он нас спас: все-то грошики, все копеечки - все в ямку зарыты, и набралось тех грошиков пятьсот рублей... Помня заповедь, стали строить дом. Теперь он готов, в два этажа, на две половины, мужскую и женскую. Стал к нам бежать народ, стали молиться о душе своей, и живем под богом... Работаем вместе, вместе кормимся... И тебя прокормим, да и о душе своей вспомнишь. Так-то! Вот мои слова.

    - Ох, надо! - сказал солдат со вздохом.

    - То-то надо! А девочку мы сохраним в покое, в угождении - потому надо нам веру поднять; вот что: стечение большое, надыть строить другую храмину, а без веры толку не будет... да опять и то сказать, случается и грех в обители... И молитва слаба... Да! Сразу нельзя... И угодник, по повелению его, перенесен нами в обитель по осени, нониче для того ж. Сам он, батюшка, в видении объявил: "Скоро надыть мне прийти к вам, укоренить веру... Пущай на кости и язвы мои поглядят и укоренятся в молитве... не даром я мучился". В ночное время его мы, друг любезный, приняли из могилы в нетлении; благоухание от него, друг ты мой, большое, надо говорить прямо; но открывать - не открываем: пусть придет синод, откроет с честью; такое дело без синоду делать нельзя, ждем ответу, а бумага давно послана!.. Так-то, служба... Тебя мы прокормим, а девочка блаженненькая - пример для нас, глупых... "Вот как, мол, мучаются, ежели у господа желают получить..." Ибо, говорю тебе, не имеем веры в земное, но молитвою желаем заслужить на небеси...

    - Да по мне что же? - говорил солдат. - Хоть бы как пробиться...

    - Лучше нашего места не будет! - тряхнув кудрями, произнес малый. - Поверьте!

    Рассказ и философия старика показались мне несколько странными: я никак не мог примирить толков его о неусыпной молитве с веселым и румяным лицом молодого малого, который, очевидно, тоже принадлежал к обители. Мне хотелось потолковать с ним.

    - Вы тоже в обители? - спросил я у него, когда солдат и понурый мужичок вышли из нумера, ибо солдат потребовал "по грехам" магарыча.

    - Как же-с, слава богу, второй год... Живем - лучше не надо... ну молитва, по совести сказать, слаба...

    - Слаба?

    - Дюже слаба. И очень плоховатое моление!

    - Почему же?

    - Да изволите видеть, как вам сказать... Первое дело, по книжной части слабы, путаемся кое-как. Ну а другое опять... Я вам про себя скажу. Убег я к ним от отчима... Бедность и мучение от него - страсть! Убег я, думаю: "отдам душу богу!.." И другой этак-то, и третий, и женский пол... Собрались мы так-то, да как взялись работать не на себя, а на обитель, - ан у нас страсть что всего: пищу имеем хорошую, всего много; что в дому нуждался, в обители все есть - на!.. И блуд-с! - прошептал малый, прищуриваясь: - верно-с! Младенцы даже появились... Ничего не сделаешь!.. Молитва-то поослабела... Иван Федосеич, старичок-то, они главные у нас, серчают! "Вы, говорит, все больше о мамоне..." И то совести сказать, придешь с работы, поужинаешь, прямо на печь... Ну и грех! И бабы-с! Которая от мужа ушла, сейчас она уж... а не то, чтобы мучению себя предать... Ну Иван Федосеич и серчают... "Надо веру поднять... Слаба молитва". Чудаки они! - робко улыбнулся малый. - А что житье - лучше не надо!

    - Зачем же вы вырыли Мирона?

    Полушубок был отличный, романовский.

    - Обительский... Сапоги тепериче, шапка - всё обительские... Ежели б своей силой, ни во век не сбился бы завесть, а тут у всех... Потому что выработаем, всё несем на всех. Полушубки-то завели, а душу-то позапамятовали! Вот и вырыли-с... А то на Илью один наш обительский подгулял, высунул голову в окно, да и кричит народу: "наш-то бог получше вашего... вот - что!" ну, а ведь это не ладно... потому зависть... Которые нашей вере не передались, страсть как завидуют. Так-то...

    На расспросы мои молодой малый с удовольствием сообщил, что, положив посвятить жизнь делу небесному, они тем не менее кое-что уделяют и земному, то есть исправно взносят что следует, и начальство покуда их не трогает, тем более - что многие из деревенских начальников сами "передались" в их веру и отдали на построение обители свое имущество. Приходский батюшка не раз грозил им Сибирью, но покуда что, а не слыхать, "и не будет этого, - сказал малый уверенно, - потому что бумага послана прямо к митрополиту". К бумаге приложен акафист и житие Мирона, написанные дьячком и волостным писарем, "то есть ах как!" Писарь бросил жену, мещанку нехорошего поведения, и уже передался им; а дьячок все ходит к ним, попивает меды и брагу, жалуется на свою участь и поговаривает: "аль и мне передаться в измену?" Вообще оказывалось, что спасение души покуда ничем не стесняется; что житье, слава богу, сытное; что недостает только настоящей веры да иноческого сану и всего "чину". Всего любопытнее было мне видеть, как сытное житье и спасение души, хорошие полушубки и загробные услады, путаясь в воображении малого, невольно выдавали его симпатии, склонявшиеся, главным образом, к полушубкам, к довольству и сытному житью... Во всей этой истории мне было весело видеть, что неудобства будничной жизни хотя смутно, но ценятся, и хотя темными путями, через гроба, загробную жизнь, самоумерщвление и самоистязание, все-таки выводят по временам к тому, что действительно нужно народу и без чего он раб и нищий.

    - Барин! - прервал мои размышления молодой малый. - А что я вам скажу...

    - А ну-ко, ваше благородие, да обман все это?

    - Что такое обман?

    - Да это, Мирон-то? Третью неделю мы его в обители держим, а ведь, по совести сказать, благоухания нету!

    Я с изумлением смотрел на его как бы оробевшее лицо.

    "одна земля, все обман! не верьте!.." Вот что поговаривают-то! Как бы, пожалуй, наше дело не вышло дрянь!..

    Малый весьма озабоченно тряхнул головой.

    - Как дрянь? - сказал я. - Да ведь вам хорошо жить? Ты сам говоришь, что никто из вас так хорошо не жил дома, как здесь?

    - Разговору нету об этом!

    - Так, стало быть, стоит попрежнему только работать дружно!

    мой грех? Правда-то, стало быть, не наша! - вот что я скажу!.. Да лучше я как собака. Да я тады сам передамся начальству... У-уй-ду-у!.. То есть убегу, повинюсь. "Как угодно... без пощады!.." У-уй-ду-у!

    В недоумении слушал я эти слова молодого парня. - Довольно долго говорил он о душе, о пшеничной муке, о язвах, видениях, предсказаниях, добрых обительских девках; но все это не уничтожило во мне ощущения, похожего на ощущение от удара обухом. Под влиянием этого ощущения я не помню, как подошли старик и солдат, что они тут еще толковали. Было во всем что-то такое, что действовало на душу весьма утомительно. Я посидел немного, потом простился с компанией и, получив от малого приглашение "побывать в обители", с уверением, что "угощение выставим настоящее", ушел.

    Был девятый час вечера и темно; движение на улицах совершенно почти прекратилось, только лаяли собаки, охраняя наглухо запертую и мертвую тоску, да звонкими голосами визжали песню две мещанки, идя вдоль улицы и, повидимому, тщетно разыскивая хотя самого ничтожного развлечения. Нужно было торопиться к Ивану Николаичу. Но я еще забежал к матери и сестре - узнать о них что-нибудь.

    Войдя в кухню матушкиной квартиры, я услыхал чей-то басистый раскатистый, как у дьяконов, голос. Это был Ермаков. Он был трезв, кроток и даже стыдлив, чему много способствовал его костюм, который хотя и был приведен в возможный порядок, но решительно не мог поддержать благоприличия, овладевшего хозяином. Матушка и сестра, напротив того, казалось, утратили значительную долю сдержанности и наружного спокойствия, сделавшихся для них крайнею необходимостью. Матушка как-то похудела, и черный чепец ее как будто увеличился в размерах.

    - Ах, Вася, Вася!.. - заговорила она, качая этим чепцом. - Что ты нам наделал, голубчик мой!.. Ах, Вася!

    - И зачем только ты про какого-то сочинителя с Семеном Андреичем поспорил! Ах, боже мой! Пойдем мы все по миру... все с сумой. Ах, голубчик ты мой!..

    Мысль о неизбежности пойти по миру, должно быть, долго угнетала матушку и была обсужена ею крепко и основательно, потому что, высказав ее мне прямо и без обиняков, она крепко вздохнула. Это немного облегчило ее; она могла изложить тайну погибели от "какого-то сочинителя" более покойно и последовательно,

    - Не сердись ты на меня, Христа ради... вся я издрожалась, измучилась, истряслась за это время... Не могу я умолчать об этом. Господи боже мой!.. Как же, что делается!.. Помнишь, ты заспорил с Семеном Андреичем?..

    - Н-ну, ты сказал против него... И Гаврило Петрович тоже против него сказал, что, мол, твоя правда, что не тот сочинитель... Как его?

    - Будет об нем! - произнесла сестра, по-видимому, с большим нетерпением и, закутавшись в платок, прошептала:- уйду... в монастырь! Говорите, мамаша!

    - Ну, голубчик... И книгу достали, тоже Гаврило Петрович Наденьке ее принес... Стало быть, послушания мы ему не оказали... Видишь, что вышло? А ты знаешь, какой он? Сколько раз я тебе говорила: боже тебя избави заикнуться! боже тебя сохрани!.. А ты... Ах, Вася, Вася!

    К горестным речам матушки присоединились речи Ермакова и сестры. Все они, тоже достаточно потерпевшие в этой истории "о вреде непослушания", множеством фактов старались разъяснить мне, в чем именно заключается этот вред и почему... Я узнал, что сестра принялась было читать оставленные ей мною книги и очень хотела спросить у меня кой о чем, весьма ее интересовавшем, но с этой историей бросила все: "не до книг... рвут, как собаку!" - говорила она. Узнал я, что Ермаков совсем было бросил шататься по кабакам, обрадовавшись, что нашел угол, где на него смотрят по-человечески, стал являться каждый вечер к нам, читать сестре книги вслух, так как у Надежды Андреевны грудь слабая, а он, Ермаков, рад-радехонек хоть что-нибудь сделать кому-нибудь. Узнал я, что даже и штатный смотритель уже намерен был ходатайствовать у директора о допущении в преподавание более разумных учебников, нежели те, которые существовали, и о дозволении заменить в уездном училище предметы, не подходящие к положению простых классов, как, например, рисование, история Римской империи и проч., изучением на практике башмачного и сапожного мастерства и т. д. Узнал я множество самых хороших намерений, начинавших говорить о том, что где-то что-то просыпается, и видел, что все это было внезапно попрано каким-то Семеном Андреичем, который умеет "купить дешево", любит тех, кто его уважает, - человеком, которого все любят единственно за это уменье и ловкость в покупках. Авторитет, оскорбленный неожиданною встречею на своем славном пути чего-то, совершенно к дешевой покупке не относящегося, забушевал, и громадный поток самодурного "ндрава" хлынул, как лава из огнедышащей горы, и потопил все без остатка... Потопил матушку, потому что она держит у себя известного бунтовщика (меня) и, наслушавшись его советов, якшается с бродягами, подобными Ермакову, явившемуся при государственной реформе в виде стельки... Потопил сестру, упомянув попечительнице, что, слушая бунтовщика, она хочет превратить дочь градского головы в башмачницу и отзывается про дочерей Ивана Ларивоныча, известного по бакалейной части, что якобы она обломала "все ноги", покуда выучила его верзил-дочерей французскому кадрилю... Потопил Ермакова, упомянув некоторой нетрезвого нрава девке, искавшей от Ермакова законного удовлетворения с угрозами погубить навек перед целым светом и начальством, что ее подданный стал шататься "вон куда", чтобы она пошла и открыла барышне самой все начистоту... Штатный смотритель, узнав, что Ермаков шатается в женское училище и пересуживает о смотрителе, говоря, что он, смотритель, пьяница и что, возвращаясь с недавних крестин, умолял жителей втащить его на колокольню, дабы оттуда осмотреть местность и таким образом отыскать свой дом, - узнав это, смотритель немедленно разорвал бумагу о башмачном мастерстве и вычел у Ермакова из жалованья десять рублей серебром за утрату казенной линейки и за разбитие чернильницы...

    Там, где робкая мысль только чуть-чуть пробивалась на свет, там, где впервые задумывались о настоящей пользе, начинали интересоваться первою дельною книгою, неожиданно появилось что-то такое, что совершенно не хочет иметь никакой мысли; стали врываться пьяные девки с криками: "не дозволю!.. у меня ребенок!.. не допущу этого! в суд позову... не погляжу!.." Стали вламываться благотворители и попечители, натягивая со зла бразды своей власти до невозможной степени, подобно тому как кучер, обруганный барином за то, что заснул на козлах кареты, срывает зло на лошадях, терзая вожжами их рты и что есть мочи отхлестывая кнутом на протяжении пяти улиц. Поминутно стали слышаться восклицания: "Позвольте узнать, на ка-к-ом основании вытребована вами губка, когда уже ассигновано было на оную еще в 18.. году?.." - "Позвольте узнать, по какому случаю обозвана моя дочь "верзилою", а?.. Да ты-то кто-о? а-а?" Везде, во всем, не исключая и первых четырех правил арифметики, открывались упущения, нерадение. Обо всем немедленно нужно было довести до сведения начальства, необходимо было "не потерпеть" и т. д.

    - Побираться, побираться - больше нечего! Больше нечего! - твердила матушка, не зная, что придумать. - Исправник приходил, каково это! Вася! Каково это мне-то?.. "Что ваш сын делает? Знаете ли, что его ожидает?.. Я этого не спущу!.. Я уберу его подальше..." Что тут делать?.. И зачем ты только этого сочинителя... О господи!

    Мне почему-то пришла в голову мысль о старце и о пустыне. Пожалуй, что он был прав, изображая, посредством забивания кольев под кожу и язв, все эти ужасные муки, происходящие от бессмысленных, но многочисленных сил, прочно и плодовито разросшихся в темноте русской жизни, разорванной ими на клочья и обессиленной.

    Я не мог ничего посоветовать матушке, но видел, что виноват - я.

    - Нет, нет! - оказали матушка и сестра. - Нет, что вы!

    - Право, я готов! Эдакие мучения переносить!

    - Нет, нет!

    Матушка склонялась более на сторону пирога, и, должно быть, она имела основание верить в его целебные свойства, потому что, не переставая убиваться и вздыхать, стала соображать кое-что о закладе по этому случаю собственного салопа.

    Я ничего не знал, но невольно почувствовал теплую веру в пирог.

    Часть 1: 1 2 3 4 5 6 7 8
    9 10 11 12
    Часть 2: 1 2 3 4 5 6 7 8
    9 10 11 12 13
    Часть 3: 1 2 3               
    Примечания.